«Изгнать искусство, связанное с политикой»

Арт-директор театра «Сцена-Молот», худрук театра «Практика» Эдуард Бояков читает лекцию «Искусство как анти-политика».

Да, я действительно считаю, что искусство — это круто, а политика — это отстой. Поэтому, когда какой-то журнал спросил меня: «Что вы хотели бы спросить у Путина?», я не смог выдумать ничего более оригинального, кроме как, когда и какое он читал в последний раз стихотворение.

Фото: Алескей Гущин / Соль

Что такое политика
Конечно, как и все существующее, политика оказывает влияние на людей, и влияние, по-моему, чрезвычайно преувеличенное. Мы уделяем страшное, огромное внимание тому, кто станет или не станет президентом, кто победит на этих или других выборах, за что проголосуют депутаты Законодательного собрания или депутаты Государственной думы. Мы питаем эту практику, которая из-за чрезмерного к ней внимания и оказывается чем-то совершенно неинтересным, фальшивым. Это настолько очевидно, что даже говорить об этом долго не надо. Однажды какой-то журнал спросил меня: «Что вы хотели бы спросить у Путина?» Я совершенно искренне и надолго задумался. Конечно, Путин какой-то человек и как-то он меня интересует, хотя и не очень сильно. Но есть вещи, есть люди, которые значительно интереснее для меня, причем необязательно в позитивном смысле: кто-то меня и в негативном плане очень возбуждает — это тоже какая-то информация о человеке. Поэтому, когда мне задали этот вопрос, я долго думал, но не смог выдумать ничего более оригинального, кроме как поинтересоваться, когда и какое он читал в последний раз стихотворение. Мне кажется, ответ на этот вопрос может сказать о человеке намного больше, чем любые «серьезные» вопросы о политике, особенно, если ответ честный, искренний. На этой честности я настаиваю изначально. Понятно, что когда Медведев приезжает на Украину, то на аналогичный вопрос студентки университета имени Тараса Шевченко он скажет: «Я читал Гоголя». Конечно, он скажет это, что ему — сказать, что он читал Лао Цзы? Нет. А вот в Китае он скажет, что читал Лао Цзы. 

Политика — это то, до чего мы себя довели, ежедневно, ежегодно, много веков подряд предавая те практики, те формы и виды человеческой деятельности, которые связаны с прекрасным: с искусством, с эстетикой. Когда я сталкиваю эти две категории — искусство и политику — в названии лекции, то я думаю, вы понимаете, что я имел в виду. Конечно, я хотел сказать, что искусство — это круто, а политика — это отстой. Да, я действительно так считаю. Но не хочется ограничиваться такими с одной стороны очень политическими, а с другой стороны очень банальными заявлениями. Несмотря на мое абсолютно негативное отношение к политике как сфере человеческой деятельности, я признаю, что среди политиков, безусловно, могут попадаться достойнейшие люди. Более того, я считаю, что политикой можно заниматься. Но это возможно только тогда, когда осознаешь степень вранья, которая господствует в этой области. Когда ты изначально понимаешь, в каком ты дерьме, тогда это дерьмо к тебе не пристанет. Возможно, выйдя из этой студии и волей случая или какой-то кармы встретив Учителя (ведь учитилей не выбирают, просто вдруг понимаешь, что это учитель), возможно, я бы посвятил себя политической деятельности — я допускаю и такой вариант. Но сейчас речь не об этом. Я заканчиваю свой разговор о политике, возможно, я еще вернусь к нему в самом конце.

«Искусство как произведение искусства — это что-то искусственное. Потому что в этом искусстве, в искусстве-опус, нет ничего божественного».

Фото: Алескей Гущин / Соль

История искусственного искусства
Конечно, искусство круче политики. Но как вы отнесетесь к тому, что в слове «искусство» присутствует корень (морфема, сема — как угодно), связанный с понятием «искусственность»? Кстати, и в латыни, и в английском языке, как вы наверняка знаете, искусство — это «art», а «искусственный» будет «artificial». Даже у таких совершенно различных языков, как русский и английский, этимология совершенно сходная. Тогда почему мы этим словом называем то, что якобы должно нас приближать к Богу? То, что должно противостоять всеобщему вранью — вранью не только политиков, а всех: торговцев, военных и прочих представителей сомнительных профессий. Как же так получилось, что в словах «искусство» и «искусственный» общие корни? Я долго об этом думал, а ответ нашел с помощью слов моего учителя Владимира Ивановича Мартынова — выдающегося музыканта и философа нашего времени. Мартынов помог мне взглянуть на историю искусства, на проблематику современного и не современного искусства с позиций, с которых, наверное, и должен смотреть настоящий гений, — с позиций откровения.

Когда читаешь его книги, становится понятно, что мы бесконечно зависим от человеческой традиции, которой всего-навсего триста лет. Но человеку не триста лет. Всего триста, может, четыреста лет люди называют искусством то, что называем искусством мы. Люди называют музыкой то, что мы называем музыкой. Слово «музыка» существовало и раньше, но даже в шестнадцатом веке, люди подразумевали под ним совершенно другое. Они не думали о пяти черточках, о скрипичном ключе, о каких-то значках — нотной нотации всего четыреста лет. Как существовала музыка до этого? Чем она была? Слово «opus», вынесенное в заглавие одной из книг Мартынова, — ключевое для понимания этого. «Opus» означает «сделанное». Мартынов аппелирует к Гетевскому «Фаусту», в котором первая строка Библии переведена как «в начале было дело». Это «дело», ощущение важности, зависимости от чего-то сделанного, какого-то произведения, и питает европейскую привычку относиться к искусству как к чему-то сделанному. Поэтому и рождается эта смысловая связка: искусство как произведение искусства — это что-то искусственное. Потому что в этом искусстве, в искусстве-опус, нет ничего божественного.

«Opus» — это слово, которое использует любой композитор при публикации своего сочинения. Даже те, кто не занимался музыкой, наверняка видели что-нибудь вроде «Иоганн Себастьян Бах, опус 24/12». Для этого есть определенная система записи. До этой трехсотлетней традиции была музыка «res facta» — сделанная музыка, музыка, произведенная человеком. До музыки «res facta», до XV–XVI веков, музыка проходила по другой категории. Она была в космосе, и подразумевалось, что функция музыканта не произвести ее, а всего-навсего услышать и воспроизвести. Композиторов как таковых не было, да и авторов, по большому счету, тоже не было. А если они и были, то не стремились красиво поставить свой автограф в углу картины или большими буквами напечатать свое имя на афише, чтоб донести до всех: «Это я! Это я! Это мой спектакль, моя музыка!» До григорианики так оно и было. Та церковная музыка, которую продолжают исполнять выдающиеся музыканты нашего времени, не имеет автора. Так же было и со всеми другими искусствами.

«Раньше художники были хорошими тогда, когда они хорошо воспроизводили реальность. Сегодня эта реальность стала не нужна, стало не нужно и умение ее воспроизводить. А нужными оказались некие ментальные кульбиты».

Фото: Алескей Гущин / Соль

Старое искусство
Возникает проблема: почему тогда мы так сильно ориентируемся на эту традицию? Ведь она возникла всего лишь навсего в эпоху Просвещения, только с возникновением самой страшной формулы, какая только есть у человечества, — я имею в виду декартовское «мыслю, значит, существую» (потому что человек, по-моему, никак не может быть исчерпан таким определением; по-моему, человек есть нечто, не только мыслящее, но и совершающее что-то другое; по-моему, есть вещи поважнее мышления). В результате оказалось разрушенным то, что всегда питало художественную и творческую деятельность. Разрушено сакральное пространство, в котором человек когда-то находился, — когда-то, когда границы между литургией и искусством не существовало. Если человек в храме, то он сам есть музыка и участник действия. Разницы между человеком, который молится, поставив свечку, поет на хорах, дирижирует или машет какой-нибудь золотой или серебряной штукой, с точки зрения литургии нет. Это одно сакральное пространство, и в нем музыка живет по совершенно другим принципам. Теперь эти принципы нарушены, человек становится все умнее и умнее, декартовская логика все более и более побеждает. Однажды приходит время, когда мы начинаем разделять пространство эстетического и пространство неэстетического (назовем его «профанным»). Возникает разделение между зрительным залом и сценой, хотя любой театр, любой концертный зал, конечно же, в плане своем повторяет храм. Он связан с храмом не только архитектурно — сама организация пространства подразумевала опыт литургии. Но люди уже оказываются отделенными, их лишают возможности быть на сцене, их рассаживают и говорят: «Сейчас главный я, я артист, а вы тут просто сидите». И несмотря на то что вроде бы в некоторых конфессиях люди в храмах сидят, эта функция совершенно другая: они лишаются возможности пребывать в сакральном пространстве, которое все-таки присутствует на сцене в виде какой-то эмблематики.

Старое классическое искусство — это искусство, безусловно, связанное с сакральным пространством, оно о нем помнит и рассказывает. Мы уже не находимся в сакральном пространстве, но мы о нем помним. Это первая ступенька нашего падения. Искусство, которое приходит на смену классическому, уже не помнит о сакральном пространстве — оно помнит о классическом искусстве, которое помнило о сакральном пространстве. Получается очень похоже на некую сказку, известную нам по переводу Маршака. Говорить о чем-то, что помнит что-то, что помнит что-то, почти невозможно. Мы можем выяснять отношения только с этой реальностью, которая сама по себе является моделью. Идея буквальности как главная идея искусства была отвергнута. Раньше художники были хорошими тогда, когда они хорошо воспроизводили реальность. Пришло время, когда эта реальность стала не нужна, стало не нужно и умение ее воспроизводить. А нужными оказались некие ментальные кульбиты. Искусство полностью ушло в сферу либо рационального, либо эмоционального. Фактически мы придумали эту оппозицию: есть, дескать, рациональное, а есть эмоциональное, — забывая, что должно быть еще что-то помимо этого. Эмоция — это лишь часть нашего чувственного опыта, неужели он является главным? Неужели нет сфер, где наш чувственный опыт может встречаться с другими опытами, начиная с рационального опыта и заканчивая (если мы, конечно, в это верим) возможностями бытования каких-то идей вне наших прекрасных и умных голов. Мы можем говорить об этом, вспоминая идею Юнга об архетипах, а можем говорить, вспоминая то, что люди попросту верят в боженьку. Идея опуса, идея сделанности противоречит самой основе веры.

«Сегодня художники в подавляющем большинстве своем думают либо о деньгах, либо, что еще на мой вкус отвратительней, о личной дешевой славе. Никто не думает о своих обязательствах перед Всевышним».

Фото: Алескей Гущин / Соль

Искусство и «Бог»
Сегодня говорить про искусство употребляя слово «Бог» — это почти скандально, это дурной тон. Могу привести три коротеньких примера. Несколько дней назад я обедал с Акуниным. Мы обсуждали конкретную работу, связанную с неким спектаклем, и я употребил слово «литургия», заряженное теми эмоциями, мыслями, которыми я пытаюсь с вами поделиться. Что случилось с Георгием? «Какая литургия, Эдуард? Вы что?» — вот так оно все и было. Другой пример. Два года назад, летом, журнал Esquire собирал интеллектуалов, эстетов, какую-то богему в Пушкинских горах. Поместили их всех вместе в ситуацию некой красоты, где, наверное, должен был витать пушкинский дух, чтобы все поговорили и пообщались между собой, а журналисты Esquire делали фотографии и записывали наши разговоры. Компания была действительно такая, что для любого человека честь в ней оказаться. Там был Герман-старший, Александр Генис, Леня Федоров, несколько очень крупных писателей, философов и так далее. Заканчивался четвертый день этой сессии, когда я сказал Лене Федорову, единственному близкому мне там человеку: «Леня, обратил ли ты внимание, эти люди уже столько всего произнесли, столько выступали, они говорили так прекрасно (это профессиональные лекторы, они могут выражать свою мысль блестяще, не то что я). И они ни разу не произнесли слова «Бог»?» Были пошлые анекдоты, были матерные частушки, были серьезные, глубокие, умные мысли, были какие-то расклады, схемы, были разговоры про грибы, про японскую, американскую, русскую традицию, но ни разу ни один человек, общаясь со своими коллегами, со своими братьями по идее, не дотронулся до самой сути человека. Когда я рассказал эту историю Мартынову, он ответил: «Эдуард, это все равно что пукнуть в их аудитории». Сказать слово «Бог» — это неприлично, нельзя. Подразумевается, что это совершенно закрытая, интимная сфера.

Но как же быть тем, для кого это и есть самое важное, самое интересное? Нет для человека ничего важнее, — в этом я уверен. Искусство, наши практики, привычки — все сводится к этому. Когда за фуэтэ, за колларатурой, за арией есть что-то другое, когда это питается какой-то другой, например, социальной, энергией (радостью победы в войне, рождения ребенка, ощущением благодати, которая снисходит на человека в день какого-нибудь религиозного праздника), тогда это искусство имеет смысл. А сегодня это всего лишь имитация, выяснение каких-то мелких обстоятельств, это тараканьи бега. Сегодня художники в подавляющем большинстве своем думают либо о деньгах, либо, что еще, на мой вкус, отвратительней, о личной дешевой славе. Никто не думает о своих обязательствах перед Всевышним.

В результате мы живем в тех городах, в которых живем. Наше умение распознавать красоту, наше знание о красоте подвергается насилию. В результате мы живем в месте под названием «город» и в этом месте нам так плохо, так неуютно. Что должно происходить с разумом человека, когда он видит либеральный флаг и под ним герб Советского Союза? Мы живем в стране, где флаг либеральный, гимн сталинский, а герб царский. Это и есть знаки разломанности пространства. Нам не нравится, когда мы видим что-то кривое, и напротив, мы испытываем радость, когда оказываемся на реке или в красивом лесу. Ведь и деревья в лесу кривые, но они вместе, как вместе оказываются высокие, низкие, кривые люди, когда они внутри литургии. Казалось бы, все это мелочи, но это дико важно еще и потому, что в этом пространстве растут наши дети, в нем живем мы и это попадает на нашу подкорку. Эта разломанность, искривленность, дисгармоничность страшно разрушают нас. Можно много, конечно, говорить о брежневской архитектуре, которая сама по себе ужасна, но, когда я гляжу на это здание, у меня возникает надежда. Пермь, видимо, единственный город, единственная столица субъекта Федерации, где губернатор работает в одном здании с филармонией. Поэтому проект «Пермь — культурная столица» должен получиться — для этого есть все символические предпосылки.

«Содержание театра (ну, не маленького театра, большого достаточно) — это миллион долларов. Сколько можно сделать! Нужно только изгнать искусство, которое себя запятнало, которое связано с постоянным обслуживанием политики».

Фото: Алескей Гущин / Соль

Тайный сговор художников
Однако пока власть никак не учитывает этой новой реальности. Время homo aestheticus (человека эстетического) закончилось. Закончилось искусство, закончилось время композиторов, закончилось время вообще. Почему закончилось — это тема отдельной лекции, сейчас я просто ограничусь констатацией факта. Сегодня возможно заниматься только «opus post» — осмыслением конца этой эпохи. А пока мы живем в ужасной среде: мир стал другим, наступила цифровая эпоха, наша коммуникация с миром происходит по совершенно другим правилам. А все искусство как отрасль, все эти театры, министерства культуры, люди, — они не замечают этого и посвящают себя в основном обслуживанию политических интересов. Именно в этом и состоит тайный сговор художников и политиков: политикам выгодно иметь художников на ставке. Искусство — это революция изначально, это единственная практика, где революция нужна. Нельзя делать революцию в медицине. В медицине нужно быть последовательным, нужно ориентироваться на то, чему тебя научили, и, может быть, немножко развивать знание. Нельзя делать революцию в образовании. Классический вопрос: можно ли в образовании материться. Нет, в образовании материться нельзя. И в жизни нельзя материться, и в аудитории нельзя материться. А вот на сцене можно. И нужно! До тех пор, пока этот язык будет существовать в жизни, пока он остается речью, на которой говорят наши с вами современники. И поэтому в искусстве возможна любая радикальная практика.

Два слова о выходе. Я понимаю, что отстаивать любую радикальную практику — дело опасное. Знаете, что было на премьере «Весны Священной»? Думаю, парижская публика не хуже пермской в плане подготовленности, тем не менее, такого скандала, какой был там, у Стравинского никогда не было. Все великие революционные художники не находили понимания у современников. Но сегодня все это стало актуальнее, важнее, необходимее, потому что сегодня меняется не только мода. Произведения Стравинского — это микрореволюция внутри трех-четырехсотлетней парадигмы homo aestheticus, грубо говоря, это смена одного жанра другим. Но сегодня закончилась сама эпоха, и, может быть, именно поэтому нужно набраться смелости и сказать «до свидания» не только искусству, но и политике и всему тому вранью, которое нам мешает. Художники должны изгнать искусство, которое себя запятнало, которое так связано с постоянным обслуживанием политики. Сегодня мы оказались в ситуации, где все подчинено старой логике, где в школах, в институтах, детей учат быть художниками люди, сами художниками не являющиеся. В России 800 театров. Я был в половине. Или не в половине, но то, что я видел сотни театров, — это правда. Почти в любом из них пахнет чем-то застоявшимся, старым: либо борщом, либо какими-то котлетками из буфета, как в детском доме. Или эти ужасные тетеньки-гардеробщицы, которые тебе хамят, когда ты сдаешь пальто. Это не мои наблюдения, это закон, очевидные вещи. Эти театры получают огромные деньги. Содержание театра (ну, не маленького театра, большого достаточно) — это миллион долларов. Сколько можно сделать! Нужно только перестать обслуживать политику и обслуживать то искусство, которое обслуживает политику. Вот и все.